Я молча кивнул.
– Полицейский карточку свою оставил. Чтобы я сразу позвонил, как только ты снова здесь появишься.
– Значит, я теперь подозреваемый?
Осима медленно покачал головой:
– Нет, не думаю, что они тебя подозревают. Просто ты для них важный свидетель по делу об убийстве отца. Я по газетам слежу, как идет расследование. Следствие топчется на месте. Полиция нервничает. Отпечатков пальцев нет. Улик нет. Очевидцев, свидетелей – тоже. Только ты их можешь на какой-то след навести. Вот они тебя и ищут. В конце концов, твой отец был знаменитостью. Телевидение говорит об этом деле, журналы пишут. Не может же полиция сидеть сложа руки.
– Но если они узнают, что вы их обманули, они вас тогда свидетелем не признают, и я на тот день останусь без алиби. Так меня могут в преступники записать.
Осима опять покачал головой.
– В японской полиции дураков не держат. Может, с воображением у них и вправду проблемы, но там свое дело знают. Как пить дать, они уже тщательно проверяют списки пассажиров на авиарейсах между Сикоку и Токио. Кроме того, может, ты не знаешь, но в аэропортах у входов на трапы установлены видеокамеры, которые снимают всех пассажиров – и улетающих, и прилетающих. Так что полиция должна знать, что в Токио ты не возвращался. В Японии все-таки за такими мелочами следят. Полиция не думает, что ты преступник. Если бы они так считали, сюда бы не из местной полиции явились. Послали бы дознавателя из главного полицейского управления. А там народ серьезный, и я бы так легко не вывернулся. Сейчас они просто хотят от тебя услышать, что да как, и больше ничего.
Если подумать, Осима был прав.
– Но все равно: тебе лучше пока залечь на дно, – сказал он. – Вдруг какому-нибудь полицейскому на глаза попадешься? У них твое фото есть. Взяли из школьного журнала, когда ты в средней школе учился. Хотя ты там не очень на себя похож. Надутый какой-то.
То был мой единственный снимок. Я любым способом избегал фотографироваться. Но в школе, когда нас снимали, отвертеться было невозможно.
– Полицейский сказал, что в школе тебя считали трудным ребенком. Дрался с одноклассниками, три раза исключали на время…
– Не три, а два. И не исключали, а отправляли домой подумать над поведением, осознать ошибки, – возразил я, сделал глубокий вдох и медленно выдохнул. – Со мной такое бывает. Иногда.
– Когда сдержать себя не можешь, – сказал Осима.
Я кивнул.
– Но ведь так и покалечить кого-нибудь недолго, а?
– Да я не нарочно. Иногда в меня будто другой человек вселяется. Раз – и уже кому-то заехал.
– Ну и как последствия? Тяжелые? – поинтересовался Осима.
Я вздохнул.
– Да не то чтобы очень. Сломать что-нибудь могу, зуб выбить. Не больше.
Осима сел на кровать, положил ногу на ногу. Подняв руку, откинул назад волосы со лба. Он был в плотных хлопчатых брюках, белых туфлях «Адидас» и черной спортивной рубашке.
– Да, много тебе придется разгребать. Столько всего навалилось, – сказал он.
Придется разгребать, подумал я и поднял на него глаза.
– А у вас разве нет проблем?
Осима всплеснул руками:
– Ну какие у меня проблемы? Хочешь не хочешь, а надо как-то жить в этой ущербной шкуре, в моем теле. Задачка и простая, и сложная. Но даже если я с ней справлюсь, на великое достижение это все равно не потянет. Аплодисментов не будет.
Я немного покусал губы, потом спросил:
– А вы не хотите выбраться из этой шкуры?
– Ты имеешь в виду – из тела?
Я кивнул.
– В переносном смысле или в прямом?
– В любом, – ответил я.
Осима откинул волосы со лба, прижал их рукой, открывая белый лоб. Я представил, как под этим лбом бешено крутятся шестеренки его мыслей.
– А ты бы хотел? – ответил он вопросом на вопрос.
Я втянул воздух.
– Как сказать… Моя шкура меня совершенно не устраивает. Она мне никогда не нравилась. С самого рождения. Я ее ненавижу. Лицо, руки, кровь, гены… все это проклятое родительское наследство. Как бы я хотел от него избавиться… Это как из дома уйти.
Осима посмотрел на меня и улыбнулся:
– У тебя замечательное тренированное тело. Лицо очень красивое. Уж не знаю в кого, а впрочем, какая разница. Может, немного своеобразное. Но ничего плохого в этом нет. Мне, во всяком случае, нравится. Поворот головы – замечательный. И с самой головой все в порядке. И между ног тоже. Остается только позавидовать. Скоро все девчонки по тебе с ума будут сходить. И чего ты недоволен своей шкурой – не пойму…
Я покраснел.
– Вот. Так что я проблем не вижу. А вот мне действительно моя шкура категорически не нравится, – продолжал Осима. – Само собой. Так себе экземпляр, что ни говори. Ужасно неудобный, если рассуждать категориями «удобно-неудобно». И в то же время в душе я вот что думаю. Если оболочку и внутреннее содержание местами поменять… то есть рассматривать оболочку как внутреннее содержание, а внутреннее содержание считать оболочкой, то как-то легче понять смысл нашего существования.
Я посмотрел на свои руки. Подумал, как много тогда на них было крови. Въяве ощутил, как она липнет к пальцам, Я думал о своем внутреннем содержании и оболочке. О собственном «я» – сути, заключенной в оболочку, которая тоже – мое «я». Но в голове была только кровь. Кровь и никаких других ощущений.
– А как Саэки-сан? – спросил я.
– Что – как?
– У нее тоже, наверное, есть проблемы, которые надо решать?
– Это лучше у нее спросить, – ответил Осима.
В два часа я приготовил кофе, поставил чашку на поднос и пошел к Саэки-сан. Она сидела за столом в своем кабинете на втором этаже. Дверь была открыта. На столе, как обычно, разложены листы писчей бумаги, авторучка – колпачок на ней был завернут. Руки Саэки-сан лежали на столе, глаза смотрели в пространство. Невидящий взгляд обращен в никуда. Вид у нее был немного усталый. За спиной открытое окно, белые тюлевые занавески колыхались под порывами ветерка, который обычно задувает в начале лета. Все это напоминало красивую аллегорическую картину.
– Спасибо, – сказала она, когда я поставил на стол кофе.
– У вас вид усталый.
Саэки-сан кивнула:
– Да. Из-за этого, наверное, совсем на старуху похожа.
– Ну что вы, Саэки-сан. Вы всегда замечательно выглядите, – сказал я, не кривя душой.
Она рассмеялась:
– Приятно разговаривать с воспитанным молодым человеком.
Я покраснел.
Саэки-сан показала мне на стул. Тот самый, на котором я сидел накануне; он стоял на том же месте. Я сел.
– Я уже привыкла к тому, что устаю. У тебя, верно, таких проблем нет?
– Думаю, нет.
– Конечно, в пятнадцать лет я думала так же, как ты сейчас.
Она взяла чашку с кофе и не спеша сделала глоток.
– Тамура-кун, скажи – что там у нас за окном?
Я посмотрел в окно.
– Деревья, небо, облака. Птицы на ветках сидят.
– Обычная картина, как везде. Да?
– Да.
– А теперь представь, что завтра ничего этого уже не будет. Этот вид сразу приобретет для тебя исключительную ценность. Правда?
– Наверное.
– Тебе такие мысли в голову приходят?
– Приходят.
Саэки-сан удивленно посмотрела на меня:
– Когда же?
– Когда о любви думаю, – сказал я.
Саэки-сан едва заметно улыбнулась, и какое-то время улыбка не сходила с ее губ. Словно маленькая невысохшая лужица, оставшаяся на земле после того, как ее летним утром поливали.
– Ты влюбился, – проговорила она.
– Да.
– Поэтому ты день за днем находишь в ней, в ее лице, во всем ее образе что-то особенное, драгоценное?
– Да. Такое, чего я вдруг могу лишиться.
Саэки-сан задержала на мне взгляд. Она больше не улыбалась.
– Вот представь: сидит птичка на веточке. Ветка сильно раскачивается на ветру. А вместе с ней ходит ходуном все, что попадает в поле зрения птички. Правильно?
Я кивнул.
– И что, по-твоему, делает птичка, чтобы стабилизировать визуальную информацию, которую она получает?